Пожалуй, единственное, что мне нравилось – это рисование. Порой, я мог бы сказать, что рисование заменяло мне субботние похождения в клубы, катание в кресле, и даже фисташковое мороженое. Однако мое рисование не входило в рамки понятия о рисовании, как о творческом процессе. Это было что-то действительно фантастичное – я наслаждался ни сколько самим процессом, нет, - я наслаждался уединением; оно было, порой, настолько неуловимо, его нельзя было описать ни на холсте, ни на бумаге. Бывали они – моменты. Их визит знаменовался приливом болезненного счастья, а также желанием. Таким прекрасным и несравнимым даже с самой спелой августовской черешней – желанием творить. Любой творческий человек назвал бы это Музой, однако я вовсе не мог смириться с тем, что это чувство, этот толчок, это движение можно было сравнять с таким глупым и нелепым словом. Поэтому я просто обозначал это Желанием. Из того пространства вариантов, что могли бы сойти за обозначение этого чрезвычайно сложного чувства, я выбрал именно Желание; а мог бы выбрать иное. Иногда у меня начинало получаться. Частенько я рисовал наброски, чем-то смахивающие на людей. Я не хотел, чтобы они стали полноценными, работоспособными и нормальными (цитируя современный социум) – они не имели права обладать именем; я не заключал их в гендерные рамки; и даже ввел запрет на особенный, несравнимый ни с каким другим, аспект внешности – лицо. Но эти наброски, бесполые консистенции, люди-никто не были моим стилем – так я лишь компенсировал свою ничтожность, в тщетных попытках доказать, что я – лучше, чем ничто. Они ведь просто существовали, а я был единицей современного общества – огромной, нескончаемой пирамиды обмана и лицемерия. Так прошло несколько бесконечных лет. Я не искал себя, не ждал признания общества. Отчасти это означало лишь то, что обществом моим являлись две вещи - уединение и желание; они имели тонкую, неразрывную связь - одно не существовало без другого. А я не существовал без них.